ТОЧНЫЙ ДЕНЬ. АНГЕЛ СИЗОКРЫЛЫЙ.

- А я один раз ехала… Мужик вез цветы, три таких чистых, абсолютно белых розы; и держал букет цветами вниз. Так вот эти розы как раз упирались в пол и так возились по нему: взад-вперед… (Е. Голомин "FineDay")

Конечна, я выпимши был. Иначе зачем бы я встал и фломастером выправил на плакате?

В "Умом Россию не понять/ Аршином, типа, не измерить,/ У ней особенная стать - /В Россию можно только верить. АиФ.С.Есенин." третья строчка стала "Ебать ее не разъебать…"

Мужик в синем пальто, сидевший под полоской плаката, вывернул головы и неодобрительно следил за моими художествами. Вывернула голову и его спутница - в короткой тканевой куртке с меховой опушкой манжет и воротника. На оголившейся тонкой шейки натянулась струнка.

Когда я отвернулся от плаката и окинул взглядом вагон, все пассажиры синхронно двинули головами к своим спутникам и зашептали, зашептались. Мужик в синем пальто сказал:

- Что это ты творишь?

- Понимаешь, мужик, - склонился я к нему, - Государство - это не я! Да и выпил опять же... С утра хорошо дерябнуть. Хочешь? Подержи!

Я сунул розы ему на колени, пошарил за пазухой и извлек бутылку зубровки. Протянул ему. Он недоверчиво поглядел на бутылку, однако отхлебнул.

- Еще хорошо, когда снег падает с утра. Светает и все дальше видны падающие хлопья. А впрочем, у нашего народа всегда погода..зашибись? Ага?

- Ну да, ваще-то, - отвечал он, вытерев губы рукавом.

- Тебя как зовут? Григорий, - я протянул руку и принял бутылку назад.

- Максим… Максим Петров.

- Простите, а вас? - обратился я к его спутнице.

Она взглянула на своего, потом осторожно мне, с акцентом:

- Ханна, Ханна Робертсон.

- Такие дела, Ханна Робертсон, - я присел перед ними на корточках, держась руокй за кусочек сидение перед ними. - Вы - американка? Ваш О'Генри напоминает мне Чехова. Мы, русские, выпимши любим поас..поассоцииироватца! пообщаться… поговорить то есть… Вот Максим не даст соврать… Понимаете?

Она кивнула.

- А ваша дама не выпьет? - обратился я к Максиму.

Он взглянул на нее, секунда три они смотрели глаза в глаза, потом кивнули почти одновременно.

- Вы, русские, любите поговорить, - сказал Ханна, поморщившись от напитка.

- Эээ, нет! Не так! Мы это ненавидим. Тошно, когда слова…когда слово понимается как повод к другому слову…

Поезд стал притормаживать, завалился на бок, и меня откачнуло к противоположному сидению, откуда я встал к плакату. Я сел, улыбнулся Максиму и Ханне, махнул рукой, крикнул:

- Спокойной ночи, ребята.

Они улыбнулись в ответ, Ханна протянула мне розы.

Рядом со мной сидел мужик в очень дохлом состоянии тела и возраста и жизни. Простой. Совершенно плоскими глазами он смотрел - когда я рисовал на плакате, когда сидел на корточках, когда привалился к нему. Я сказал ему:

- Здравствуй, Иван Денисович.

- Ннну…- сказал он. - Откуда знаешь?

- Я все знаю, - сказал я. - Знай же и ты, Иван Денисовчи, что ты - будущий всадник Апокалипсиса. На, хлебни, и послушай. Когда богу придет голову кончать со всем этим, он изберет тебя.

- С чего бы это, - поежил плечами Иван Денисович.

- С того! Ты слушай! Будет дано тебе всемогущество. Придет к тебе человек в зеленом и дарует тебе всемогущество.

- Денег что ли.

- И денег! И начнешь ты погрязать в распутстве, первым делом вытребуешь к себе бабу заграничную, голливудскую, и начнешь ей титьки мять. Хочется?

- Ну дак!

- Потом виски, машины, рестораны, потом начнешь органы и члены лечить… Потом ты вспомнишь о первой жене, ее родственниках, своей маме, своих родственниках и дашь им много денег и все, что нужно. Потом ты займешься своими друзьями и соседями. Соседей расселишь, друзьям дашь все, что попросят. Слава о тебе великая пройдет: кто ума не имеет тебя обожествит. Кто имеет - возненавидит. Потом дашь ты всем людям хлеб и жилище, и здоровье, и наступит на земле глад и мор. И начнется третья мировая: соседи вырежут соседей, дети - отцов, отцы детей. И все каюк!

- Эээ…

- Человек в зеленом - это бог будет, не сомневайся. Еще отхлебнешь?

- Давай, - Иван Денисович отхлебнул раза в три больше после первого жадного глотка…

Я довольно фамильярно похлопал его по плечу:

- Милый, я не отвечаю на твои вопросы, я лишь исполняю твои желания.

 

На остановке вышел, огляделся. Это была еще не моя станция. Рано вышел.

Долго ждал другой поезд. У соседней колонны стояли три карлика - папа, мама и мальчик… или девочка… или дедушка… или бабушка… бог их, карлосов, разберет...

Я откачнулся от своей колонны и подошел к ним.

- Добрый вечер!

- Добрый вечер, - отвечал мужчина.

- Я вот что хочу сказать. Я вот выпил, и это порочно. А я так считаю, что это физический недостаток. И обратно - физический недостаток есть порок. Они вызывают общее: в самом носителе - отвращение к себе и раскручивающейся пружинкой желание выставлять порок-недостаток еще явнее, а в окружающих - лицемерное не-осуждение - окружающих, самоослепленных не столько знанием, сколько желанием "я не такой". Такой, милый, такой… Вот, сидит человек, надеется. А потом ему - хуяк! ногу отрезали. Или руку. И он со страхом убеждается, что в книгах и фильмах одна хуйня. Никому он теперь не нужен. Здоровые общаются только со здоровыми. Калекам только кивают. Разве что не презирают, как пьяницу. Но на отсутствии презрения не проживешь. Исчезает все - любимые, друзья. Вот вы уменьшились…

- Мы такие с рождения, - отвечала с достоинством мама, вытирая сыну слезы.

- Ах, милая, - сказал я в шуме накатывающего поезда, - мы боги с рождения.

Поезд остановился перед нами стыком между вагонами. Семья села в правый, я направился в левый. Следом за мной в вагон скользнул мужичок с длинными волосами зачесанными на обширную залысину.

Я бросил розы рядом, хлебнул из бутылки. Мужичок сидел напротив. Мое зрение чуть затуманилось, прояснилось от того, что кто-то трогал меня за плечо.

- Простите, простите, - говорил мужичок, - я вот слышал ваш разговор с карликами… Я вам скажу, что надо уповать на господа…

- Как тя зовут, - спросил я.

- Достоевский.

- Ага, я тебе что скажу, Достоевский. Про карлосов. Гусь свинье не товарищ. Не надо быть карлосом, чтобы узнать это на своей шкуре.

- Все люди одинаково рождены для счастья…

- Милый, ровнять людей - все равно, что ровнять пальцы. И глупо, и бесполезно… А про бога… Я тебе скажу: кто-то ведь уже правильно догадался. Понимаешь: наверняка, среди всех этих тысяч Бэконов, Августинов, Соловьевых, Матфеев и Лук кто-то ведь наверняка догадался правильно обо всем божеском устройстве. А может, правильно догадался кто-то неизвестный, не записавший своей догадки, не оставивший памяти. Это дела не меняет. Нам не дано словами передавать друг другу…знания о жизни…покой… только о смерти…только беспокойство… На, хлебни, и затуманься…

Мужичок вышел на следующей станции. Чем-то раздражил он меня, раздражило меня что-то, что я сказал, или не досказал ему… Я глянул вдоль вагона, выискивая кому досказать.

Остановился на пареньке с книжкой. Толстой. Подошел:

- Чё читаешь?

- Анатомию вот.

- Ну!?

- Я - бальзаматор…

- Зовут тебя как, бальзаматор?

- Борька…

- Слушай, Борька. Какой шишкой человек страх испытывает?

- Какой страх?

- Ваще страх. Которым ты живешь.

- Вообще-то я не…

- Милый, человек без страха - мечтающий гриб! Человек это… он - как мешок яиц на спине его сознания. А сознание не выбирает гладких дорог. Пока не побьет все яйца и содержимое не вытечет на дорогу. Тогда мешок не давит на плечи, сознание начинает искать ровных путей. За плечами - труп, скорлупа. Вот смерти боишься?

- Вообще-то… не боюсь… я по работе…

- Эээ, по твоей работе ты работаешь с мертвыми… Смерть - это для живых. Смерть - это то, что наступает после единственного случая в жизни, когда наиостреший припадок страха - сладок…. Поэтому в нее не верят. Не верят, что страх этот может быть сладок. А всего во что не верят, но знают наверняка, - страшно боятся. Смерть - это такой совсем несладкий физический недостаток. Береги свои яйца, бывай!

И я вернулся на свое место. Хлебнул еще. Когда очнулся в следующий раз, заметил что ерзаю розами по полу, подхватил, обтер головки пальцами. Поднял голову: передо мной сидела пара молодых людей, смотрели на меня с неодобрительным интересом.

Я улыбнулся, приподнял бутылку - а?

Юноша отрицательно покачал головой. Я кивнул одобрительно и отхлебнул. Подсел, представился:

- Ангел сизокрылый. А вы?

- Шон Тё… Нинда Зе…

- Интригует?

- Что?

- Розы, бутылка, куда я еду или откуда?

- Ну, вообще-то да…

- Мне тоже интересно - у вас любовь?

- Ну-уу, - со скучной опаской протянул юноша.

- Я про любовь вот что скажу: смешно, но никому не дано любить себя. Ты любил женщину? Ты любил себя, как ту, которую любил? или любишь… Себя в лучшем случае берегут от зубной боли. Но вот этой щемящей нежности, - я засмеялся и поклонился - одной головой в сторону девушки, - к себе не испытываешь. Живешь с собой как со старой нелюбимой женой, давно выросшими и ставшими чужими детьми.

- Вы несчастны в любви? - с нежной едкостью спросила меня девушка, уязвленная моим поклоном.

- Да. Наверное. Моя любимая… Она… полная дура… но при этом ни нашлось ни одного полного дурака... Один я… Короче. Кто хочет проиграть любви заранее, тот должен сдохнуть несколько раньше от ведьмачьего меча. А дальше цитра нас разведет и рассудит. Если эта херня не лжет - а если и лжет - то ты, Йо, и ты, Ге, и ты, Ци - вы все преодолеете, вы победите и - сдохнете.

- Я не понял, - сказал юноша.

- Не все женщины такие, - сказала девушка.

- Не все, - согласился я. - Я и сам не понимаю. Но с другой стороны, они тоже, самые маниакальные в своей женственности, них… ничего не понимают в мании, и это мое спасений… мое освобождение от придурошных восточных поэтесс… Позвольте подарить вашей даме розы.

- Что вы, - воскликнула девушка. - Отнесите вашей любимой.

- Ах, - сказал я, - Если бы мне дали сучковатую деревяшку, я бы и то не нашел куда ее воткнуть. Везде бы я ее потерял. А уж розы…

Уже стоя в дверях, я обернулся и крикнул им на прощание:

- Только помните: мы все слеплены из тонких цветов. Очень тонких.

- Это Вам – торопливо вручил абсолютно довольный незнакомец тот самый, потрепанный, слегка грязный букетик… И исчез за закрывающимися дверями. (Е. Голомин "FineDay")